22 октября 2019
Жесты

"Гордость России"













Новости сайта

Получайте свежие материалы сайта себе на почту





















Анатолий Туманов
6 декабря 2012 г.
версия для печати

Время съело события

Про человека,

который раньше одевал шапку и выходил на улицу,

мы говорили – он вышел на улицу.

Это было бессмысленно.

Слово вышел, непонятное слово.

А теперь: он одел шапку, и начало светать, и небо взлетело как орел.События не совпадают со временем.

Время съело события.От них не осталось косточек.

Серая Тетрадь.

Александр Введенский – классический русский поэт первой половины XX века. Не спешите возражать и выражать когнитивный диссонанс. “Титул” поэта-классика не обязывает непременно (“noblesse oblige”) пользоваться исключительно т.н. “пушкинским языком” или, скажем, формой шекспировского сонета (в переводе Пастернака).

И не надо присочинять к определениям фигуры Поэта пространных аннотаций, как некоторые пробуют это делать с несколькими переведёнными фразами Иоганна Фридриха Гёльдерлина.

Поэтика, постепенно исчезающая из мира (что, на наш взгляд, очевидно) превращается в ещё одну стереотипическую модель объяснения, а иногда и в безыскусное приукрашивание действительности, — что, подчеркнём, не чревато смыслом.

Итак, что же такое классический смысл?

Сперва, для простоты понимания, изобразим генеалогический этюд – “с чего начинается классика?”. Легко и оправданно заявить, что это – не только и не столько “квинтэссенция” жанрового искусства, сколько опровержение предыдущих достижений или, как принято выражаться в гуманитарной среде, их “преодоление”. При этом невозможно обнаружить здесь никакого планомерного и методичного сопротивления или сознательной враждебности.

Представьте себе “Медного всадника” на церковно-славянском диалекте или вообразите “Коробейников” не в форме стилизации, а в целиком и полностью “народной поэмой”, анонимным эпосом. Оставив в стороне лексическую и синтаксическую специфики, элементарным компаративным анализом мы можем установить, что почти всё “доклассическое” наследие письменности представлено нам стилизациями, жанровыми обработками и в этом смысле трудно переоценить вклад переводчика в современную эпистему. Именно благодаря им мы можем приблизительно ознакомиться, к примеру, с рыцарским эпосом (δέον, “ἔπος” – тоже переводится как “смысл”, т.е. содержание / предмет речи). Если бы ситуация сложилась иначе, современный человек в принудительном порядке вынужден был учить два или три языка вместо одного приоритетного, национального. И ему пришлось бы выбирать между “Песнью о Сиде” и “Песнью о Беовульфе” – актуально не существующих иначе, как на суженных этнических диалектах (соответственно – первичном испанском и древнеанглийском).

Эту детерминацию и нарушила в XVIII веке (в Европе она была низвергнута столетием раньше) русская литература.

Эпоха рационализма, отсчитываемая условно с 1644-го по 1903-й годы (от публикации “Principia PhilosophiæДекарта — до смерти Спенсера) не случайно называют классической (Age classique, Κλασική εποχή) или Эпохой просвещения (Siècle des Lumières, Διαφωτισμός). Аналогия с античной классикой напрашивается сама собой – в период с IV по I века до н.э. развивается и широко распространяется лингвистический принцип “κοινῶς” откуда произошло понятие “Κοινὴ Ἑλληνική” (общий греческий), или “ἡ κοινὴ διάλεκτος” (общий диалект). К слову, переводной синоним “κοινῶς” – означает «благожелательно (относиться)» — проявляться «в общественном порядке», «ради общего блага» и так далее. Иными словами, “классический язык” – форма выражения лояльности, отзывчивости, взаимопонимания, гражданской ответственности, словом, — всего, что ставится в заслугу и даже считается врождённым достоинством европейца.

Труды Картезия, Локка и Спинозы, помимо этого, утвердили языковую общность. Рациональное мышление есть язык, и наоборот, в языке кроется рациональная структура. Знаменитую формулу “cogito ergo sum” можно “зеркалить” как угодно.

Сконцентрируем внимание на “κοινῶς”. Его начала, с последующим утверждением “общечеловеческих ценностей” (включая т.н. “культурное наследие”, поэзию в том числе) находятся в категории благоразумия, здравомыслия и рассудительности: ἐπιφροσύνη, εὐβουλία, εὐλογιστία, ξύνεσις, φρόνιμον. В основании здесь — νοῦς, категория настолько сложная, что из хлипкого человеческого мышления регулярно испаряется в область пресловутой метафизики. Так что оставим пока Нус и его эйдос в “подвижном покое самотождественного различия”, как выражался А.Ф. Лосев и завещал.

А теперь – обыкновенный риторический вопрос: кого мы знаем как рассудительнейшего из эллинов? Возможно, большинство наших читателей сразу назовут второе имя Аристокла, переписчика, и не ошибутся. Именно благодаря Платону мы все знаем, каково это, “θνητὰ κοὐκ ἀγνώμονα φρονεῖν” – «мыслить, как подобает благоразумным [людям]». Высказывание о «койне» принадлежит Софоклу, а не Сократу. И тем не менее, к последнему она применима как никакая другая. О том, что сократическая “мудрость”довлеет над поэзией, писали многие. Упомянем разве что статью Льва ШестоваПоэзия и проза Федора Сологуба”, опубликованную в 1909-м году. Из упомянутого сочинения мы можем косвенно вывести формулу поэтической “классики” – это элегия или гневная отповедь действительности, созданной словно для того, чтобы её описывал Беркли. Или неокантианец Пауль Наторп. Или даже сам Кант.

С точки зрения классиков возражать Канту (а в Канте проглядывает Картезий, а в КартезииОккам, а в ОккамеАристотель, в АристотелеПлатон, и там же – Сократ) средствами и методами, которыми он сам оперирует — всё равно, что зачитывать “мораль” о вреде курения управляющему табачной фабрики. Классические, завершённые в содержании и совершенные во внешних формах возражения миру, ставшему слишком благоразумным, должны быть в большей мере, если не целиком, противоположными выражению и высказываниям косного здравомыслия и утомительных доводов рассудка, которыми «прославились» гуманитарные науки. Для полноты анализа прокомментируем одну конфликтную ситуацию, ставшую в позднейшие времена основополагающей. Платону и его непосредственному учителю ставится в вину ненависть к поэзии. Аргументом тому служит III книга диалогов под заголовком “Πολιτεία”. Однако, в 90-х гг. IV века до н. э. Платон, написавший только 1-ю книгу “Государства” (остальные девять написаны тридцатью годами позже), именно вслед Сократу относился к поэзии сравнительно благосклонно. Сам же Сократ был не чужд стихосложения, предпочтение отдав поэзии гимнической (дифирамбам в частности). Причём, уже “Απολογία Σωκράτους” намечает тенденцию самонадеянного Платона чуть ли не утрировать один аспект эстетического мироощущения против другого: в “Апологии” мы обнаруживаем укор обществу за упадок нравов и лично Аристофану. (Во фрагменте 18δ, как утверждают комментаторы, Сократ подразумевает не иначе как автора комедий “Νεφέλες” (“Облака”), посвященной, собственно, Сократу и “Βάτραχοι” (“Лягушки”)). В целом и частном, упрёки Сократа и его апологетов в адрес всех искусств напоминали современную консервативную критику «эстрады» за “бездуховность”, аморальность и... безыдейность.

Однако для Сократа из всех искусств важнейшим (в буквальном смысле слова) являлась теургия. Это означает, что жанровые и стилистические критерии для него определяются религиозным миросозерцанием. Если верить язычнику Марку Туллию Цицерону и его этимологическому эскизу, религиозное чувствование начинается с глагола “relegere” – «вновь собирать, снова обсуждать, откладывать на особое употребление», что в переносном смысле означает «благоговеть» или «относиться к чему-либо с особым вниманием, почтением». Согласно христианскому апологету Лактанцию термин происходит от латинского глагола “religare” (связывать), поэтому религию он определял как союз человека с богом. Подобное истолкование заимствовал Аврелий Августин (блаженный), хотя автор “De Civitate Dei” считал, что слово «религия» произошло от глагола “reeligere”, то есть «воссоединять». Слово «религия» означает воссоединение, возобновление когда-то утраченного союза между человеком и Богом. И, хотя среди обвинителей Сократа присутствовал трагик Мелет, сын трагика Мелета, наряду с владельцем кожевенных мастерских Анитом и оратором Ликоном, в любой оптике поборник рассудка окажется предтечей классики против коснеющего в бессвязной “ереси” общества. В некотором смысле – единственным избранным поэтом среди множества самозванных, привнёсшим в поэзию, по крайней мере, объект перманентной вражды.

Напомним слова Платона:

<...> После государственных людей ходил я к поэтам, и к трагическим, и к дифирамбическим, и ко всем прочим, чтобы на месте уличить себя в том, что я невежественнее, чем они. Брал я те из их произведений, которые, как мне казалось, всего тщательнее ими отработаны, и спрашивал у них, что именно они хотели сказать, чтобы, кстати, и научиться от них кое-чему. Стыдно мне, о мужи, сказать вам правду, а сказать все-таки следует. Ну да, одним словом, чуть ли не все присутствовавшие лучше могли бы объяснить то, что сделано этими поэтами, чем они сами. Таким образом, и относительно поэтов вот что я узнал в короткое время: не мудростью могут они творить то, что они творят,… а какою-то прирожденною способностью и в исступлении, подобно гадателям и прорицателям; ведь и эти тоже говорят много хорошего, но совсем не знают того, о чем говорят. Нечто подобное, как мне показалось, испытывают и поэты; и в то же время я заметил, что вследствие своего поэтического дарования они считали себя мудрейшими из людей и в остальных отношениях, чего на деле не было. Ушел я и оттуда, думая, что превосхожу их тем же самым, чем и государственных людей [1].

Классика ещё более остро, чем модерн, нуждается в поляризованной объективации различия, враждебном, конфликтном окружении. Когда этого раздражающе-репрессивного фона нет – поэзия становится балаганной, развлекательной, ещё и притязая на жанр козлиной песни. А чтобы теургия не опошлилась, лучше “отсечь всё лишнее”. К тому же, элита наверняка начнёт подражать ригористам, — просто потому, что “ἀνθρωπονομική” (искусство манипуляции людьми) подразумевает абсолютную предсказуемость и проницаемость; они – залог наиболее эффективного воспроизводства общности. И никаких лестных иллюзий насчёт свободы, никаких амбиций и авантюр.

А теперь вообразите себе первую половину XX века, Россию, превратившуюся в аббревиатуру. Революция и гражданская война не оставили никаких надежд на благостное “κοινῶς” в России. Эти события на самых экспрессивных примерах показали, что народным единством легко воспользоваться во вред, более, чем во вред – катастрофы ради, великих потрясений для. Негативная солидарность, что примечательно и естественно вместе с тем — только пролегомены к Общности с заглавной буквы, — объёмы и глубина которой не исчерпываются одним социально-политическим “тоталитаризмом”.

А.Ф. Лосев ещё во второй половине 20-х годов прошлого столетия писал, что в советской государственности марксистская идеология лишь камуфлировала платонизм. Аналогичным образом как европейская схоластика (позже – почти европейская философия, и чем позже, тем очевиднее) была третьим (второе – арабское) изданием перипатетиков (аристотелизмом). Симптомы нездоровой ситуации выражались не только в показательных казнях потомков аристократии, мнимых и явных “белогвардейцев”, творческой интеллигенции, не посмевшей стать предателями Родины или понадеявшихся на лучшее.

Современникам “индексированная” советской реальность тоже казалась раблезианским гротеском который, в свою очередь, отсылал к платоническим экспликациям мифа. Как ещё можно было воспринять рассказы, повести и романы, к примеру, Андрея Платонова – где расставшийся без особых сожалений с официальным монотеизмом гибрид рабочих с крестьянами учреждает хтонические культы с технократической атрибуцией (обращение “как к одушевленным” к паровозам, станкам в цехах и пр.). Можно по примеру Ходасевича считать Хлебникова “кретином” (Владислав Фелицианович сразу же оговаривается, что называет так Виктора Владимировича, то есть Велимира “не в обидном, античном смысле слова”). Однако, вряд ли можно опровергнуть то, что поэмы, подобные “Ладомиру” (1919, написана в Харькове, куда был позднее сослан Александр Введенский) могли появиться только в топике взрывоопасной связи благоразумия и “положительного сумасшествия”, если угодно – прагматической “смекалки” с идеалистическими представлениями.

Насчёт последнего словосочетания не стоит сомневаться: язык “производственных передовиц”, вообще – социалистической литературы и публицистики, суть эрзац-образец того, что может случиться с “мiром идей” прекраснодушных философов, до первой половины XX века которым будто бы и присниться в кошмаре не могло, что их сочинения, насыщенные гиперболами и замысловатыми длиннотами могут отнюдь не смешно пародироваться. Когда персонажей русской сатиры от Гоголя до Зощенко видишь ежедневно и вездесущими, впору цитировать последнюю строку из миниатюры коллеги Введенского, Даниила Хармса: “Читатель, вдумайся в эту басню, и тебе станет не по себе”.

Теперь нам становятся яснее основания считать Александра Введенского классиком: “классика” не рождается в пустоте, она осуществляется как экспрессивное, в известном смысле – экстремальное, выражение под общим индексом “различия” — на фундаментальных, фундированных не только теоретически, но и эмпирически тоже, основаниях. И, если Хармс в сообществе ОБЭРИУ’тов был “певцом актуальности”, наиболее плодовитым критиком современности, эпизодически подводившим свои сочинения под онтологическую и эстетическую теорию, то Введенский был именно классиком, каждое своё стихотворение, каждый рассказ-миниатюру, без исключения каждый свой текст, за исключением написанных в годы оккупации (последние годы жизни), подчинял «различию».

Вот пример практически случайный. Известно, что онтологически креационизм и эволюционизм не столько отвергают друг друга, сколько взаимно утверждают доминирование События над Временем. Фразы вроде “творение ex nihilo” и “материя вечна” в аспекте изощрённой, строго научной казуистики, поначалу конструируют антитезу, затем – в просвещенческом феноменологическом духе (Гегеля — Маркса) образуют синтез. Вместе они образуют Систему координат с точно заданным пунктом отсчёта и периодизацией, подразумевающей необратимое завершение против потенциального начала.

А. Введенский писал обо этом неоднократно. Помощью ему в этом неблагодарном занятии послужила классическая литература, — “свистопляска” малых мифологем, из сочинений Пушкина, Лермонтова, Гоголя, из русских же переводов Шекспира и других авторов, появляющихся и так же неожиданно исчезающих, изменяя имена, “идентичность”, функции и атрибуцию… попытка выскользнуть из системы координат с прочно зафиксированными “индикаторами” покоя и опасности, полезного и никчёмного и всех других категорий.

Убийство. Не говори так много об убийстве.

Мы ещё не поняли убийства.

Мы ещё не поняли этого слова.

Мы ещё не поняли этого дела.

Мы ещё не поняли ножа. (“Очевидец и крыса”)

Эссе “Заболевание сифилисом, отрезанная нога, вырванный зуб” завершаемое фразой «Все это меня пугает. Тут входит слово никогда», можно назвать логическим заключением, – как выразился бы филолог, — автохтонной поэтики. Это очень хорошо: метафоры, гиберболы, плеоназмы, прозопопейи (от “πρώσοπον” – лицо и “ποιεϊν” – делать, вместе – олицетворять, одушевлять, а не “лицедействовать”), но классику мало поэтических тропов. Вся его жизнь, его, грубо говоря, существование, вместе с методами работы, — грамматическими, синтаксическими, семантическими, символическими, в конце концов, соподчинены закономерностям, интуитивно обнаруженным им под “кожухом” крайне условной, чтобы не сказать сильней – фиктивной — эпистемологии.

Итак, система, “предложенная подумать” у Введенского – автохтонная? Из заголовка поэмы “Кругом возможно Бог” исчезли предполагаемые рациональным синтаксисом запятые, а умирающий Отец в другой поэтической “драме” — “Потец” — и есть космократор, Τέλειος (вершитель), центр мироздания. Сущее всегда “интересуется” смертью, для него история имеет смысл лишь в том случае, если она завершена. Так рассуждает “классика”, для которой манифестационистская окружность неизбежно становится нулём, дробь метемпсихоза – итожащей единицей, а сон – продолжением ещё одного скверного сна.

Маргарита для науки

мы не верим что мы спим.

Мы не верим что мы дышим,

мы не верим что мы пишем,

мы не верим что мы слышим,

мы не верим что молчим.

<…>

О н.

Я миролюбие своё терял.

О н.

Неизбежные года

нам шли навстречу как стада.

Кругом зелёные кусты

невзрачно, сонно шевелились.

О н.

Нам больше думать нечем.

У него отваливается голова.

(“Очевидец и крыса”)


Прикреплённый файл:

 vvedensk.jpg, 32 Kb



Оставить свой отзыв о прочитанном


Ваше мнение об этом материале:

— Ваше имя
— Ваш email
— Тема отзыва

Ваш отзыв (заполняется обязательно):

Введите текст показанный на картинке:

Правая.ru


Получайте свежие материалы сайта себе на почту
Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Использование материалов допустимо только с согласия авторов pravaya@yandex.ru, с обязательной гиперссылкой на сайт Правая.ru.
 © Правая.ru, 2004–2019