11 декабря 2018
Правая сторона
Православная карта

"Гордость России"













Новости сайта

Получайте свежие материалы сайта себе на почту





















Рустам Рахматуллин
15 марта 2004 г.
версия для печати

Сретенка героев

К метафизике Москвы

1. Домовладельческая фабула

История домовладений изучает встречи в пространстве событий и людей, не обязательно встречавшихся во времени. Есть интуиция, что каждый дом находит и переменяет своих жильцов, от малых до великих, по сложно сочиненной фабуле. Назовем ее домовладельческой.

Большая Лубянка, древняя Сретенка, 14 – точка встречи судеб и событий, разведенных во времени на две сотни лет. Ровно на две – эту ровность мы помним со школы, когда выучивали даты изгнания поляков и французов.

Краевед Тастевен еще в 1911 году писал: «Не напрашивается ли само собою сопоставление, на расстоянии двух веков – 1612 – 1812, — громких имен князя Пожарского, который избавил Россию от ига поляков, и графа Ростопчина, который своим знаменитым распоряжением жечь Москву, чем он лишил Великую Армию продовольствия, принудил последнюю к отступлению?»

Отнюдь не очевидное сопоставление (ведь не московский губернатор Ростопчин, а князь Кутузов равняется с Пожарским званием спасителя Отечества) немедля обосновывается Тастевеном: «Но совпадение еще любопытнее от того факта, что дом графа Ростопчина находился (мы скажем: находится. – Авт.) как раз на месте бывшего владения князя Пожарского. Таким образом получается тесная связь между событиями 1612 и 1812 годов».

То есть связь, видимая лишь историку домовладений.

ЧАСТЬ I

2. Пожарский двор

Стилистически дом на Лубянке отмечает середину этого двухвекового срока. Здесь перезрелое (как резные гроздья винограда, обвившего колонки второго этажа) нарышкинское барокко служит архитектурным знаком петровского рубежа эпох. Знаком 1700-го, а лучше 1712 года – равноудаленного от двух освободительных кампаний года извержения столицы в Петербург. Жаль, мы не знаем точно, кто (Нарышкины? Голицыны? Хованские?) были заказчиками этого программного фасада, где предчувствие барокко европейского сильно настолько, что романтическое краеведение XIX века назначает автором постройки самого Растрелли.

Куда яснее представляем мы предшествующую и последующую историю этого дома. Именно дома, а не только домовладения, ибо современные исследователи склонны думать, что палаты Пожарского частично сохранились в составе дома Ростопчина. Наружная стена этого дома – зеркало барокко, в котором видят друг друга два героя и их эпохи.

Оговорим подробности топографические. Пожарский двор был втрое больше: ростопчинский занимает его среднюю треть. Двор разделился еще в XVII столетии. Треть дальнюю по улице (№ 16) вероятно сам Пожарский передал подворью Макарьева монастыря, и в глубине двора стоят палаты этого подворья. Оставшееся разделили надвое наследники пресекшихся Пожарских Голицыны. Ближняя половина (№ 12) застроена теперь значительным в истории архитектуры домом «Динамо» по проекту Фомина. Снесенный ради этой «пролетарской классики» прекрасный дом 3-й Мужской гимназии, прежде голицынский, имел наружность XVIII века, но мог быть и пожарской древности. Тем драгоценней части XVII века в средней трети Пожарского двора, в доме Ростопчина. Эти камни могут помнить и 1611 год, а в нем — два дня Страстной недели в марте, девятнадцатое и двадцатое, когда Пожарский во главе восстания Москвы возвысился в глазах России.

3. Московское восстание

Иноплеменный гарнизон уже полгода стоял в Москве, вместе с синклитом седьмочисленных бояр напрасно ожидая на престол польского королевича. Время достаточное, чтобы прочая Москва успела пожалеть о клятве Владиславу, готовясь разрешиться от нее, как разрешилось приближавшееся ополчение земли, отряды Ляпунова, Трубецкого и других. Они приблизились; все изменилось для поляков – и для московитов. Первые решили укрепиться на стенах Белого города — вторые восстали против этого намерения.

«...Здесь посад обширнее и народ воинственнее, – пишет, разумея Белый город, Самуил Маскевич, автор Дневника событий с польской стороны. – Русские свезли с башен полевые орудия и, расставив их по улицам, обдавали нас огнем. Мы кинемся на них с копьями; а они тотчас загородят улицу столами, лавками, дровами; мы отступим, чтобы выманить их из-за ограды; они преследуют нас, неся в руках столы и лавки, и лишь только заметят, что мы намереваемся обратиться к бою, немедленно заваливают улицу и под защитою своих загородок стреляют по нас из ружей; а другие, будучи в готовности, с кровель, с заборов, из окон, бьют нас самопалами, камнями, дрекольем. Мы, т.е. всадники, не в силах ничего сделать, отступаем; они же нас преследуют и уже припирают к Кремлю. <...> Часть наших сошла с коней и, соединясь с пехотой, разбросала загороды; москвитяне ударились в бегство; только мы мало выиграли; враги снова возвратились к бою и жестоко поражали нас из пушек со всех сторон <...> Мы не могли и не умели придумать, чем пособить себе в такой беде, как вдруг кто-то закричал: «Огня! Огня! Жги дома!»

Прервем цитату, чтоб, во-первых, узнать в этих находчивых подсказчиках кого-либо из седьмочисленных бояр (скорей всего, восьмого — Михаила Салтыкова, лично запалившего свой дом), а во-вторых, чтобы взглянуть на те же происшествия глазами летописцев, с другой стороны баррикады. Буквально баррикады, или острожка, устроенного против Введения на Сретенке, то есть поперек улицы между этой церковью и домом Пожарского:

«На Устретенской же улице совокупишась с пушкари князь Дмитрий Михайлович Пожарский, и нача с ними <литовскими людьми> битися и их отбиша и в город втопташа, а сами поставиша острог у Веденья Пречистыя Богородицы. <...> Видя жь они Литовские люди мужество и крепкостоятельство Московских людей, начаша зажигати в Белом Городе дворы».

«...Подожгли один дом, — продолжает со своей стороны Маскевич: — он не загорелся; подожгли в другой раз, нет успеха, в третий раз, в четвертый, в десятый – все тщетно. <...>Я уверен, что огонь был заколдован.»

В летописи гасителем огня выступает Пожарский: «...Там же с ними бился у Введенскаго Острожку и не пропустил их за каменный город прежереченной князь Дмитрий Михайлович Пожарской через весь день (уже второй день восстания. — Авт.), и многое время тое страны (той стороны города. — Авт.) не дал жечь, и изнемогша от великих ран паде на землю, и взем его повезоша из города вон к живоначальныя Троице в Сергиев монастырь.»

ЧАСТЬ II

4. Имя Пожар

Тогдашние раны Пожарского и заставляют его сидеть, вытянув ногу, в знаменитом монументе на Красной площади, где Минин из памяти тех же ран вручает ему меч освободителя. И те же раны позволяют князю, уже на роли аллегории 1812 года, держать кутузовскую паузу, глядя, как все свершается само собой. Действительно, Пожарский предпочел штурму Кремля выжидательную осаду; польский гарнизон закончил людоедством и сдался.

«Красная площадь есть приличнейшая для монумента», — настаивал Иван Петрович Мартос. Вряд ли скульптор знал, что Красная рождалась как пожарный плац, долго звалась Пожаром и что изваяние героя с именем Пожарский, став на этой площади лицом к Кремлю, на расстоянии, отмеренном еще Иваном Третьим, — станет ее телесной аллегорией, гением места.

Все слова от слова пожар носят страдательный характер, означая либо защиту, либо жертву. Пожарные – гасители, пожарники – погорельцы. Пожарские, ведущие фамилию от погорелой волости, суть погорельские. Князь Дмитрий в 1611 году предстал гасителем, пожарным; но на следующий год его уделом как соправителя страны станет сожженная Москва.

В Москве XVII века пожаром, видимо, именовался – а точнее, нарицался этим несобственным именем – оборонительный отступ от всякой крепостной стены. Так, перепись московских дворов, произведенная по миновании Смуты, в 1620 году, не раз употребляет это слово применительно к окрестностям Пожарского двора, от Красной площади довольно удаленным: «Спереди с пожару от колодеза, против Пушечнаго Двора» (Пушечный двор XV века существовал поблизости Пожарского двора почти до ростопчинских лет); «На белом месте от Софеи Премудрости Божии к Стретенской улице спереди с пожару» (церковь Софии, что у Пушечного двора, стоит и сегодня на Пушечной улице); «От Стретенской улицы, против Никольских ворот с пожару дворы» (имеются в виду ворота Китай-города, а не кремлевские того же имени). Едва ли речь идет о погорелье от литовцев. Никольские ворота, Пушечный двор, церковь Софии – все это круг Лубянской площади, а площадь – часть оборонительного плаца Китайгородских стен. Пожаром нарицается теперь кольцо пустот вокруг Кремля и Китай-города, а площадь, разобщающая эти части, скоро возьмет сегодняшнее имя Красной.

Казанская икона, сопровождавшая Второе ополчение, пришла в собор своего имени, поставленный на Красной площади, из церкви Введения на Сретенке. В этом переходе прочнеет чувство, что Пожарский своеместен на Красной площади, как на своем дворе; у Казанского собора, как у своей приходской церкви; против Никольских ворот Кремля – как за Никольскими Китая-города.

Так мартосовский монумент, знак встречи и воспоминания двух войн, мог быть уместен на Лубянке, против домовладения Пожарского – Ростопчина, в естественном сплетении тех же воспоминаний.

Дистанция между Введенским острожком и Красной площадью скрадывается не только в нарицании лубянской местности пожаром, но и в рассказах летописцев и Маскевича о контратаке москвичей, которые с переносными загородками жмут поляков к Кремлю – «в город втопташа».

Кремль охраняем противопожарной ширью от огня, но Кремль играющий с огнем наталкивается на собственное охранение. Скажем теперь: аллегорический Пожарский есть защитник всякой части города от всякой загоревшейся. Он гений площадных и уличных пустот, стогн града. Недаром князь Пожарский дан хронистами особенно объемно на картине московского восстания, вызван вперед из сонмища повстанцев.

Ампирный александровский аллегоризм изваянного князя Пожарского оказывается согласен со средневековой хроникой Пожарского живого.

Изнеможение последнего от ран значит успех литовского поджога и поражение восстания. Поляки жгли Москву четыре дня. (Добавим наперед, что при французах она горела шесть дней.) «Мы были тогда безопасны, – завершает Маскевич, – нас охранял огонь. <...> Смело могу сказать, что в Москве не осталось ни кола, ни двора.»

ЧАСТЬ III

5. Растопча

Предлагая сопоставить имена князя Пожарского и графа Ростопчина, старинный краевед Тастевен не расслышал собственно имен. А между тем, такое сопоставление упрочивает связь наших героев с жесткой очевидностью.

Родоначальником Ростопчиных является Андрей (по другим сведениям Борис) прозванный Растопча, татарин, перешедший на московскую службу в середине XV века. «Растопча» значит именно то, что слышится: Андрей / Борис был истопник великой княгини. Растопча действует огнем и на огонь, а не против и не после огня, как Пожарский.

Не будет преувеличением сказать, что память Растопчи стала ядром фамильной памяти Ростопчина. Прибавить и татарский стиль растопки, когда от целых городов не оставалось пня лошадь привязать.

6. Растоп

«После отъезда моей семьи я перебрался в свой городской дом, – вспоминает Ростопчин. Семья графа 31 августа эвакуировалась с дачи в Красном Селе, где провела лето). И продолжает:

«...Он (Кутузов. – Авт.) оказал мне большую услугу, не пригласив меня на неожиданный военный совет; потому что я тоже высказался бы за отступление<...>. Он написал мне письмо, которое один из его адъютантов <...> привез мне около 8 ч. вечера. Я тотчас призвал обер-полицеймейстера <...> для направления войск кратчайшим путем на рязанскую дорогу; самому же обер-полицеймейстеру велел, собрав всех находившихся под его начальством людей, на самом рассвете выйти из Москвы, увозя с собою все 64 пожарные трубы, с их принадлежностями...»

Граф не объясняет, зачем это. Историки добавят, что ночью на 2 сентября в доме Ростопчина (а не в казенном губернаторском, что на Тверской) был сбор доверенных агентов московской администрации, распределивших между собой места поджогов.

7. Неопален

«Через два дня после нашего прибытия начался пожар... – диктовал Наполеон в изгнании. – На следующий день <...> я выехал верхом и сам распоряжался его тушением. <...> Чтобы увлечь других, я подвергался опасности, волосы и брови мои были обожжены, одежда горела на мне. Но все усилия были напрасны, так как оказалось, что большинство пожарных труб испорчено. Их было около тысячи, а мы нашли среди них, кажется, только одну пригодную. Кроме того, бродяги, нанятые Ростопчиным, бегали повсюду, распространяя огонь головешками, а сильный ветер еще помогал им. Этот ужасный пожар все разорил. Я был готов ко всему, кроме этого. Одно это не было предусмотрено: кто бы подумал, что народ может сжечь свою столицу?»

Прыткий поп пустил Москву в растоп – сочинил поговорку москвовед Андрей Балдин. Поговорка следует традиции – известна другая, анаграмматическая: «Был Наполеон неопален, а из Москвы вышел опален». История 1812 года в Москве оказывается историей борьбы Растопа с Неопаленом, чьи волосы и брови обожжены, а одежда горит. Французский император был готов ко всему, кроме того, что его имя, помещенное в русский язык, перевернется, обнажив огненный корень.

Язык доказывает нам и невиновность этого Неопалена в гибели города: пожар 1812 года был не палением – топлением. Корень фамилии Ростопчина относится к огню и воде сразу. А топится (в обоих смыслах: разжигается и разжижается) твердое тело, земля. Наконец, сказав «натоплено», мы говорим о воздухе; протопить воздух есть прямое дело растопчи, истопника. Итак, слово «топить» описывает обращение всех четырех стихий.

Именно так рисует алхимическое зрелище топления Москвы Наполеон: «Это было огненное море, небо и тучи казались пылающими, горы красного крутящегося пламени, как огромные морские волны, вдруг вскидывались, подымались к пылающему небу и падали затем в огненный океан. (Курсивы наши. — Авт.) О! это было величественнейшее и самое устрашающее зрелище, когда-либо виданное человечеством!!!»

Человечество в лице Наполеона наблюдало это зрелище из окон Петровского дворца, на расстоянии около мили от Москвы, прикладывая руку к каменной стене, раскаленной насквозь.

8. Вороново

Тем временем граф Ростопчин, проходя с маневрирующей русской армией через собственную подмосковную Вороново на Калужском тракте, сжег там усадебный дом. Услышав дальнюю перестрелку с настигающим Мюратом, граф запалил от костра несколько факелов, вопреки возражениям бывшего тут Ермолова, роздал офицерам, попросил поджечь за него в дорогой ему спальне, сам поджигая в остальных местах, – и через полчаса дом был охвачен пламенем.

Запиской на дверях пощаженной церкви Ростопчин заверил неприятеля, что оставит в Воронове только пепел. Из записки Мюрат мог также ведать, что всю московскую недвижимость и ценности на миллион рублей граф оставлял нетронутыми. В самом деле, не горели ни Лубянка, ни Красное село.

По мнению французов, граф льстил себя надеждой, что император остановится в его лубянском доме.

ЧАСТЬ IV

9. Огнем и мечом

Продолжать следить игру зеркал мешает приступ двух решительных вопросов.

Во-первых, как это может быть, что совершенно частное домовладение, на совершенно частном месте, выходит центром противостояния обеим оккупациям, местом победных залогов?

Во-вторых, как может быть, что это частное домовладение на частном месте держит под контролем распространение огня, то укрощая, то напуская его?

(Первый вопрос при этом оттенен, или, напротив, затемнен, загадкой о соседстве странного домовладения с французским и польским костелами; но до загадок ли, когда явилась подлинная тайна?)

Второй вопрос поддержан новыми примерами. Не из военной истории взятые, они не позволяют двум тайнам совершенно слиться в одну, военно-стратегическую тайну.

Как военная, тайна раскрывала бы себя в следующих словах: если враг идет с огнем от сердца города, Пожарский двор противится мечом от внешнего пространства; если враг идет с мечом от внешнего пространства, Пожарский двор противится огнем от сердца города; в обоих случаях огонь Москвы сердечен, хотя бы даже внешний враг или изменник обладал им.

Так; но невоенный пожар 1737 года был остановлен у иконы Знамения со столба. Икона принадлежала Введенской церкви, что на Сретенке, а столб входил в ограду голицынского дома — ближней трети Пожарского двора. Поистине, Пожарский двор – ограда.

Что до средней трети, то уже в эпоху фотографии дом бывший Ростопчина запечатлен под вывеской Правления московского Общества страхования от огня.

Пусть эта вывеска снимает пафос тайны и напряжение проникновения в нее. Снять саму тайну она не в состоянии, как, впрочем, и объяснить ее. Но имена тайны у нас в руках и облегчают путь, бросая на него свой свет.

ЧАСТЬ V

10. Огнем и мечом (продолжение)

В пятно таинственного света возвращаются герои: Пожарский, светлый человек, душа которого потемки, ибо он не рассказал нам о себе, – и непрерывно говорящий о себе, вообще много говорящий и пишущий Ростопчин, с душой не искренней, но ясной в самой неискренности.

Щит и меч против огня, Пожарский несомненен – Ростопчин сомнителен, ибо он есть огненные щит и меч. Сомнительна не жертва города – нет, жертва выше поединка и дает победу, если не дал победу поединок, как Бородино; сомнительно орудие победной жертвы, ибо слепо и не может возвратиться в ножны.

Самоопределение Ростопчина в его Записках есть лучшее определение московского пожара: покинутый на произвол судьбы импровизатор, которому поставили темой: «Наполеон и Москва».

11. Сцена с Верещагиным

В день оставления Москвы 2 сентября 1812 года перед палатами Ростопчина сошлись люди простого звания, желавшие то ли присутствовать при губернаторском отъезде, то ли сопровождать градоначальника на бой с французом. Как будто бой с литвой, случившийся на этом месте двести лет назад, искал себе зеркального подобия. Все-таки князь Пожарский бился здесь против огня и меча сразу, бился мечом. Граф Ростопчин, действуя огнем против меча, хотел бы думать, что действует и мечом. Вне непосредственного соприкосновения с противником таким мечом сделалась сабля конвоира, таким противником – известный Верещагин и забытый учитель фехтования Мутон.

Случившееся памятно благодаря Толстому, хотя его интерпретация события слишком литературна. Честнее было бы послушать самого Ростопчина:

«...Все они при моем появлении обнажили головы. Я приказал вывести из тюрьмы и привести ко мне купеческого сына Верещагина, автора наполеоновских прокламаций, и еще одного французского фехтовального учителя, по фамилии Мутона, который за свои революционные речи был предан суду и, уже более 3-х недель тому назад, приговорен уголовной палатой к телесному наказанию и к ссылке в Сибирь <...> Обратившись к первому из них, я стал укорять его за преступление, тем более гнусное, что он один из всего московского населения захотел предать свое отечество; я объявил ему, что он приговорен Сенатом к смертной казни и должен понести ее, – и приказал двум унтер-офицерам моего конвоя рубить его саблями. Он упал, не произнеся ни одного слова. Тогда, обратившись к Мутону, который, ожидая той же участи, читал молитвы, я сказал ему: «Дарую вам жизнь; ступайте к своим и скажите им, что негодяй, которого я только что наказал, был единственным русским, изменившим своему отечеству». Я провел его к воротам и подал знак народу, чтобы пропустили его. <...> Я сел на лошадь и выехал со двора и с улицы, на которой стоял мой дом».

У Льва Толстого эта сцена превратилась в самосуд толпы, возбужденный испугавшимся графом, чтобы самому уехать с заднего крыльца. По справедливости сказать, Толстой передает здесь отношение к Ростопчину самой Москвы, вернувшейся на пепелище. Все чувствовали, что несчастный Верещагин был не так агент французов, как своих, «вечных» французов Кузнецкого Моста, вроде учителя Мутона, против которых все лето принимались меры подозрительности. Улица Кузнецкий Мост кончается у Сретенки, церковь Введения стояла на их углу. Граф Ростопчин словно бы развернул древний острожек Пожарского лицом к Кузнецкому Мосту, так, как развернут самый дом. Граф отвечал на боковые предательские выпады Кузнецкого Моста как на атаку лобовую. (Впрочем, Кузнецкий Мост выходит на Лубянку с запада, откуда шел противник.)

Была еще опасность тыловая: французский костел Людовика Святого глядит на задний двор графского дома. Больше того: в костеле вопреки желанию супруга и во вред его реноме окормлялась губернаторша, графиня Екатерина Петровна. Настоятель храма, духовник графини аббат Сюрюг не был бонапартистом, но едва ли Ростопчину от этого легчало.

Память места, память Введенского острожка не простила Ростопчину профанации.

Кроме того, импровизатор должен был остаться автором представления о Наполеоне и Москве, а не вводить себя на роль. Пожар Москвы был ходом этого авторства, причем решившим пьесу ходом. Но автор захотел сыграть какую-нибудь сцену со своим героем. Поскольку выход заезжего французского премьера не предполагался в этом действии, импровизатору подыгрывали два статиста, из которых один не смог сказать ни слова, а другой вспомнил молитву. Сцена не понравилась публике как лишняя, испорченная кроме прочего преждевременным выходом автора.

А Ростопчин в своих записках часто произносит слово публика. Произносит по-актерски, не по-губернаторски, предполагая зрителей, не общество.

Что же до губернаторства Ростопчина, оно после войны сделалось невозможным. Хотя еще два года, даже бойкотируемый светом, он пытался поднимать столицу, — растопча не действует против и после огня. Против и после действуют пожарные: еще тридцать лет Пожарский стоял у самых важных дел. Ростопчин же от горькой славы поджигателя уехал в реставраторский Париж, где та же слава сделалась сладка, где он ходил русским Нероном и великим патриотом. А возвращаясь умирать в Россию, снова отрицал все — письменно, в брошюре «Правда о пожаре Москвы».

12. Двенадцатые годы

Кажется, Ростопчин как человек ни в чем не сходен с тем героем, сравнение с которым диктуется нам зеркалом домовладельческой фабулы. Но дело в том, что и несходен он зеркально. Это смотрятся друг в друга столь похожие и столь различные двенадцатые годы.

Ярче всего на разнице двенадцатых годов читается фигура Верещагина. Смутное время принадлежало Верещагиным. Граф Ростопчин, напротив, действовал во время, которое не назовешь сколь-нибудь смутным. Была ли в нашем прошлом минута здоровей, когда единственный, почти необъяснимый Верещагин отыскался в нации Пожарских? Однако нация Пожарских милосердна, а Ростопчин был только справедлив.

Пожарский стал во главе войска и народа прежде всего как светлый человек. К исходу Смуты это было чудом. Мы мало понимаем о военном гении Пожарского, хотя бы потому, что непонятны и не представимы эти битвы в городе как в поле, на укрытой снегом или проступившей травами золе Москвы. Но вот кремлевский польский полк, сдавшийся князю Трубецкому, был перебит, а полк, сдавшийся князю Пожарскому, — распущен восвояси. Прежде того Пожарский не позволил Трубецкому грабить отпущенных поляками из осажденного Кремля боярынь и детей (среди которых были Михаил Романов с матерью); больше того, распорядился проводить каждых к родным. Первое ополчение не удостоилось победы по недостоинству этого Трубецкого и других вождей.

Граф Ростопчин заигрывает этикетное начало дворянской войны, которое усваивал ей, в частности, Пожарский. Так же, как громкими кликами и жестами утрирует немногословный патриотизм древнего князя. Нет, Ростопчин не первый, кто заигрался, ибо заигрался целый XVIII век, которому история о Верещагине представилась бы безупречной. Но вкус у публики переменился за минуту, на которую граф опоздал: то наступило новое столетие. Не скажешь и того, что граф закрыл собою старое – эта двусмысленная честь досталась декабристам. 1812 год был не концом, а кульминацией дворянских войн, но кульминацией, по драматическому правилу приближенной к развязке 1825 года. Ростопчин был действователь этой кульминации, утрировавший ритуальный, церемониальный аспект войны.

Таков же на масштабе европейской карты Бонапарт — тоже позер, актер. Наполеон и Ростопчин нашли друг друга, ибо держались общих правил. Свидетель московского пожара Стендаль, который «с уважением обошел загородный дом графа Растопчина», писал, что «видел деяние, достойное Брута и римлян, достойное своим величием гения того человека, против которого оно было направлено».

13. Золотой дом

И в подозрении, что Ростопчин оставил дом Наполеону, и в узнавании другого императора, Нерона, за самим Ростопчиным вновь проявляется действительная исключительность нашего дома. Его, скажем теперь, неявно царский статус.

Дому Ростопчина на карте Рима отвечает Золотой дом императора Нерона.

Нерон распорядился о поджоге Рима из Золотого дома. С высоты холма и дома император читал стихи, когда пожар взял силу. Собственно, пожар и был затеян в жажде поэтического вдохновения.

Для Золотого дома Нерон оставил Палатин. Сказать иначе, Палатинские дворцы продлились Золотым домом, с которым были соединены ходами. Продлились на соседний холм: дворец служил, а подземельные его остатки и ныне служат знаком Эсквилинского холма. Во всяком случае, знаком его отрога, выделяемого с именем Оппий.

В Москве Сретенский холм один на роли Оппия и Латерана. Принадлежность дома Ростопчина неглименскому стоку питает интуицию, что два холма Москвы — Страстной и Сретенский — прообразуют римские четыре (по другому счету, пять) своими взятыми раздельно склонами.

Нас не должно смущать неравенство фигур Нерона и Ростопчина: граф и его жилище суть степени проступания знаков «Нерон» и «Золотой дом» в московском Семихолмии.

14. Аллегория пожара

Римская аналогия подсказывает то же, что и московская домовладельческая фабула с ее зеркальной логикой: граф Ростопчин есть аллегория московского пожара и в этом смысле гений очага. Все свойства графа огненные: театральность, артистизм, позерство, переменчивость, непредсказуемость, подвижность.

Ростопчин держал себя живой ампирной аллегорией, произведением наполеоновского, александровского времени. И преуспел — остался аллегорией в культуре, в мифе. Равно в русском и французском мифах, согласно называющих Ростопчина организатором московского пожара.

Подобным образом аллегоричен современник графа — монумент Пожарского. И, шире, персонаж национальной мифологии по имени Пожарский.

15. Двор и дом

Растоп не вчуже городу, увиденному в полноте материальности, домовья, а не в пустоте дворов и площадей. Городу избяному, где изба есть древнее «истьба», от слова «истопить». Городу теплых очагов, затепленных свечей.

Но очаг бывает оставлен, свеча — опрокинута. Вырвавшись из дома, огонь питается домами, телом города, и сдерживается пустотами. Огонь не ходит пустотой (если она не деревянного мощения), а перекидывается через нее от дома к дому.

Две противоположности, растоп и пустота, умели, вместе с тем, понять друг друга в русском городе. В нем деревянные дома были окружены дворами, и это тем верней, чем старше времена или чем дальше от столиц. И если в старых временах огонь распространялся в городе из-за избытка деревянного жилья, хотя бы и расставленного редко, то в новых временах – от умаления дворов, от новой плотности жилья, хотя б и каменного.

Неслучайно сам язык предпочитает говорить: «Пожарский двор» – но «дом Ростопчина». Пожарский, гений уличного боя, есть гений, аллегория самоё улицы, двора и площади — что называется, стогн града. Уличный бой подле Пожарского двора был из важнейших в жизни князя. Граф Ростопчин, напротив, лучшую минуту своей жизни проживает в доме, вечером, на совещании невидимых агентов, распоряжаясь о растопе города, как собственного очага. Как, позже, собственного дома в Воронове.

Следующая минута – уличная сцена с Верещагиным – станет его худшей: на дворе граф растерялся, как растерялся бы на поле боя. Ибо огонь теряется на стогнах града. Тем паче на дворе Пожарского — гения стогн.

Растоп, уйдя (а по Толстому, тайно вырвавшись) из дома, превращает городскую материальность в пустоту и так теряет силу. Чем больше воли взял растоп, тем больше силы заберет потом и пустота. И тем сильнейшим вырастет на ней будущий гений уличного боя, выжидательной осады и мирного восстановления.

Недаром о Пожарском говорили «вождь земли», об ополчении 1612 года – «поднялась земля».

ЧАСТЬ VI

16. Пожар и потоп

Как поднимается земля, трактует монумент Пожарского и Минина. Старейший в городе и установленный на главной площади, он ближе прочих к роли изваянного гения Москвы. Но близок бесконечным приближением, коль скоро Медный Всадник — то есть демиург целого города — в Москве немыслим. И все-таки. Московский памятник был утвержден на погорелье 1812 года, когда словом Пожар могла бы называться вся Москва. Она жила тогда единым духом воссоздания, строительным пожарским духом. Сей дух ослабевал по мере сокращения пожарища под новостройками, локализуясь вновь на Красной площади и площадях центрального полукольца, когда-то также слывшего Пожаром, — на площадях, устроенных благодаря новому погорелью. И все-таки на несколько послевоенных лет московский памятник сравнялся с Медным Всадником по силе представительства за целый город.

Замечено, что Петербург ответил на пожар Москвы потопом, знаменитейшим из всех благодаря Пушкину. Недаром петербургская Комиссия строений в то время отличалась от московской добавлением к названию: «...И гидравлических работ». Недаром гений места Петербурга утвержден не на обычном — на волнообразном камне. Притом что Петр, по смыслу имени, уже есть камень. В монументе он есть камень на волне, причем бушующей, потопной. Пушкин по примеру Фальконета утвердил кумир Петра на ней же. На потопе, происшедшем после утверждения московского кумира на пожаре.

17. Последняя встреча героев

Князя Пожарского отпели в церкви Введения на Сретенке, графа Ростопчина – в церкви Введения на Лубянке. Это была одна и та же церковь, одна и та же улица. Это была все та же встреча. Последняя встреча героев.





Оставить свой отзыв о прочитанном


Ваше мнение об этом материале:

— Ваше имя
— Ваш email
— Тема отзыва

Ваш отзыв (заполняется обязательно):

Введите текст показанный на картинке:

Правая.ru


Получайте свежие материалы сайта себе на почту
Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Использование материалов допустимо только с согласия авторов pravaya@yandex.ru, с обязательной гиперссылкой на сайт Правая.ru.
 © Правая.ru, 2004–2018